«Нигде Нижинский не достигает такого совершенства, как в „Послеполуденном отдыхе Фавна". Никаких прыжков, никаких скачков, только позировки и жесты бессознательной бестиальности. Он потягивается, наклоняется, сгибается, становится на корточки, снова выпрямляется, движется вперед, затем отступает — все это с помощью движений, то медлительных, то отрывистых, нервных, угловатых. Полная гармония мимики и пластики тела. Все тело выражает то, что подсказывает ум. Он красив, как красивы античные фрески и статуи: о такой модели любой скульптур или художник может только мечтать... И ничто не может так тронуть душу, как последний его жест в финале балета, когда он падает на забытый шарф и страстно его целует».
«Зал сыграл ту роль, какую ему надлежало сыграть: он мгновенно взбунтовался. Публика смеялась, вопила, свистела, хрюкала и блеяла и, возможно, со временем устала бы, но толпа эстетов и кое-какие музыканты в непомерном рвении принялись оскорблять и задевать публику в ложах. Шум перешел в рукопашную.Стоя в ложе, со съехавшей набок диадемой, престарелая графиня де Пурталес, красная как мак, потрясала веером и кричала: „Впервые за шестьдесят лет надо мной осмелились издеваться…“ Милая дама не кривила душой: она верила, что это розыгрыш».
Над программой первого сезона работали художники — «мирискуссники» Александр Бенуа, Лев Бакст и Николай Рерих, а также ведущие артисты императорского театра — Вацлав Нижинский, Тамара Карсавина и декаденствующая дива Ида Рубинштейн. Благодаря модернистскому взгляду на музыку, хореографию и изобразительное искусство постановки с ошеломительным успехом прошли в Париже. Западная публика тогда увидела первые балеты — «Павильон Армиды», «Половецкие пляски» и «Борис Годунов».
«Все-таки эти русские не такие, как все, их недостатки и их достоинства так переплетены, что легко переходят одно в другое. Щедрость души может превратиться в безалаберность, а та легко переходит в безответственность даже по отношению к себе самому».
Дягилев сделал три вещи: он открыл Россию русским, открыл Россию миру; кроме того, он показал мир, новый мир — ему самому